Цитирую по посту terrao
Даже сейчас я могу лишь рассказывать истории − то есть «мифологизировать». Пожалуй, чтобы свободно говорить о смерти, нужно находиться достаточно близко к ней. Нельзя сказать, что я желаю или не желаю жизни после смерти, и мне бы не хотелось культивировать идеи подобного рода. Но верность истине вынуждает меня признаться, что помимо моего желания и осознанных действий мысли об этом постоянно присутствуют во мне. Я не могу сказать, истинны они или ложны; но я знаю, что они есть и могут найти свое выражение, если только я, следуя тем или иным предубеждениям, не стану их подавлять. На психическую жизнь, понимаемую как целостный феномен, предубеждение оказывает уродующее, калечащее воздействие; что же касается меня, то я знаю о психической жизни слишком мало, чтобы позволить себе исправлять ее.
Похоже, что критический рационализм изгнал из нашей действительности множество мифических понятий, в том числе идею жизни после смерти. Это могло произойти только потому, что в наши дни люди в большинстве своем отождествляют себя почти исключительно с собственным сознанием и воображают, что они суть то, что знают о себе сами. Но любой человек, хоть что-то смыслящий в психологии, понимает, насколько ограничено это знание. Рационализм и доктринерство − болезни нашего претендующего на всезнание века. Но нам предстоит открыть еще очень многое из того, что с нашей нынешней ограниченной точки зрения кажется невозможным. Наши понятия пространства и времени очень приблизительны; значит, они допускают более или менее значительные отклонения − как абсолютные, так и относительные. Имея все это в виду, я внимательнейшим образом прислушиваюсь к странным, чудесным мифам души и наблюдаю за различными событиями, с которыми мне случается столкнуться − независимо от того, в какой степени они соответствуют моим теоретическим постулатам.
К сожалению, мифическая сторона человека сегодня почти не проявляет себя. Человек перестал рассказывать сказки. В результате очень многое ускользает от него; а ведь это так важно и благотворно − говорить о непостижимом. Такие разговоры похожи на старые добрые истории о привидениях, которые мы рассказываем, сидя у камина и куря трубку.
Мы, конечно, не знаем, что на самом деле означают мифы или истории о жизни после смерти, и какого рода действительность кроется за ними. Мы не можем сказать, обладают ли они какой-либо значимостью, помимо своей несомненной ценности в качестве антропоморфных проекций. Мы должны ясно сознавать, что не можем быть хоть сколько-нибудь уверены в вещах, выходящих за пределы нашего понимания.
Иной, управляемый совершенно другими законами мир недоступен нашему воображению по одной простой причине: мы живем в особом мире, который помог сформироваться нашим умам и установиться нашим психическим предпосылкам. Наши врожденные структуры ограничивают нас со всей строгостью; поэтому всем своим существом и образом мыслей мы связаны с нашим миром. Конечно, мифический человек желает «выйти за пределы всего этого», но человек, осознающий свою научную ответственность, не может позволить себе ничего подобного. С точки зрения интеллекта все мое мифологизирование есть не что иное, как пустая спекуляция. На эмоции, однако, оно оказывает оздоровляющее, целебное действие; оно придает жизни столь необходимое ей очарование. Так почему же мы должны от него отказываться?
Свойства чисел (…) суть также свойства материи; именно поэтому некоторые уравнения предвосхищают поведение последней.
Я полагаю, что высказывания нематематической природы также могут отсылать к не поддающимся представлению реалиям вне их самих. В частности, я имею в виду пользующиеся всеобщим признанием и повсеместно распространенные порождения фантазии, а также архетипические мотивы. Существуют математические уравнения, относительно которых мы не можем сказать, каким физическим реалиям они соответствуют; точно так же мы поначалу часто не можем судить о том, к каким психическим реалиям отсылают те или иные плоды мифотворчества. Уравнения, управляющие турбулентностью газов при нагревании, существовали задолго до того, как сама проблема стала предметом точного исследования. Аналогично, в нашем распоряжении уже давно имеются мифологемы, выражающие динамику некоторых подпороговых процессов − хотя сами эти процессы получили свое наименование лишь в самое последнее время.
(…)Миф − это естественная и необходимая промежуточная стадия между бессознательным и сознательным познанием. Бессознательному известно больше, нежели сознанию; но его знание − особого рода, знание в вечности, обычно не имеющее референтов здесь и сейчас, не поддающееся выражению на языке разума.
Настоящих доказательств посмертного существования души не существует; но есть опыт определенных переживаний, заставляющий нас задуматься. Я воспринимаю их скорее как намеки и не хотел бы приписывать им ценность открытий или озарений. Как-то ночью я лежал без сна, размышляя о внезапной смерти одного из своих друзей, чьи похороны состоялись днем раньше. Его смерть очень сильно на меня подействовала. Внезапно я ошутил его присутствие в своей спальне. Мне почудилось, что он стоит у изножья моей кровати и зовет меня за собой. Он не был похож на явление призрака; скорее это был внутренний зрительный образ, который я сам себе объяснил как фантазию. Но я не мог не спросить себя со всей откровенностью: «Существуют ли хотя бы какие-нибудь доказательства того, что это фантазия? Предположим, это не фантазия; предположим, мой друг действительно здесь, а я решил, что он представляет собой плод моего воображения − разве подобное не было бы низостью с моей стороны?» Впрочем, я не имел никаких оснований утверждать обратное. Тогда я сказал себе: «Невозможно доказать ни то, ни другое! Вместо того, чтобы выбрать самый легкий путь и объяснить его как фантазию, я с таким же успехом мог бы, в порядке эксперимента, попробовать наградить его реальностью». Стоило моим мыслям принять это направление, как он тут же направился к двери и сделал мне знак, словно призывая следовать за ним. Итак, мне нужно было «подыграть» ему. К этому я не был готов! Мне пришлось еще раз повторить самому себе свою аргументацию. Лишь после этого я, в своем воображении, повиновался его приглашению.
Он вывел меня из дома в сад, затем на дорогу и, наконец, в свой дом (последний находился на расстоянии нескольких сот метров от моего дома). Мы вошли; он провел меня в свой кабинет. Поднявшись на стул, он показал мне вторую из пяти книг в красных переплетах, стоявших на второй полке сверху. После этого видение прекратилось. Мне не приходилось бывать в его библиотеке, и я не мог знать, что в ней есть. Уж во всяком случае мне не могли быть известны заглавия тех книг, которые стояли на второй полке сверху и на которые он указывал мне.
Это переживание показалось мне настолько интересным, что на следующее утро я отправился к вдове покойного и попросил разрешения поискать кое-что в его библиотеке. Рядом с книжным шкафом, действительно, стоял стул − совсем как в моем видении; не успев подойти к книжным полкам, я уже заметил корешки пяти книг в красных переплетах. Чтобы разобрать заголовки, я вынужден был подняться на стул. Это были переводы романов Эмиля Золя. Второй том назывался «Завет умершей». Содержание его меня не заинтересовало; лишь заглавие, в контексте моего переживания, оказалось исключительно важным.
Столь же важную роль сыграли в моей жизни сновидения, явившимися мне незадолго до смерти матери. Весть о ее смерти достигла меня, когда я находился в Тичино (Южная Швейцария). Неожиданность этой вести глубоко меня потрясла. За ночь до смерти матери мне приснился страшный сон. Я находился в густом, мрачном лесу; между гигантскими тропическими деревьями то и дело попадались фантастические, огромные валуны. Это был героический, первобытный пейзаж. Внезапно я услышал пронзительный свист, огласивший, казалось, всю вселенную. Мои колени задрожали. Затем где-то внизу послышался грохот, и из-за деревьев выскочила гигантская овчарка с жуткой, широко разверстой пастью. При виде нее кровь застыла в моих жилах. Она промчалась мимо, и я внезапно понял: Дикий Охотник приказал ей принести человеческую душу. Я проснулся в смертельном страхе, и в то же утро узнал о кончине матери. Этот сон оказался одним из немногих, чье воздействие на меня было поистине потрясающим: ведь с поверхностной точки зрения его можно было трактовать как указание на то, что моя мать стала добычей дьявола. Но в действительности сон утверждал, что в ту ночь − это было время фена, лютой январской непогоды − вместе со своими волками на охоту вышел Дикий Охотник, Тот, кто носит зеленую шляпу (Grünhütl). Это был Вотан, бог моих германских предков, взявший мою мать к праотцам; в негативном смысле последние представляли собой «дикие орды», тогда как в позитивном смысле − «блаженных», на швейцарском диалекте − «sälig Lüt». Лишь христианские миссионеры превратили Вотана в дьявола. Сам по себе, изначально, он был важнейшим богом − Меркурием или Гермесом, каковым его верно восприняли римляне; духом природы, вернувшимся к жизни в образе Мерлина из легенды о Граале, и в качестве «духа ртути» (spiritus Mercurialis) ставшим вожделенным «арканумом» алхимиков. Таким образом, мой сон свидетельствовал, что душа моей матери взята в ту более широкую область Самости, которая лежит по ту сторону христианской нравственности − в сферу целостности природы и духа, где разрешаются все конфликты и противоречия.
Я немедленно вернулся домой ночным поездом. Я чувствовал глубокую скорбь, но в самых сокровенных глубинах сердца не мог испытывать скорби по весьма своеобразной причине: в течение всей поездки я постоянно слышал танцевальную музыку, смех и радостные возгласы, подобные звукам свадебного торжества. Все это резко контрастировало с устрашающим воздействием сна. Веселая танцевальная музыка и радостный смех не позволяли мне всецело отдаться чувству скорби. Каждый раз, когда это чувство готово было поглотить меня, оно тут же заглушалось потоком веселой музыки. Одна часть моего существа была охвачена теплом и радостью, а другая − ужасом и тоской. Я метался между этими двумя несовместимыми чувствами.
Этот парадокс можно объяснить исходя из предположения, что представления о смерти с точки зрения «Я» перемежались с представлениями о ней же с точки зрения души. В первом случае смерть казалась катастрофой: ведь она так часто потрясает нас как злобная и безжалостная сила, кладущая безоговорочный конец человеческой жизни.
Все это верно: смерть и вправду груба и жестока, и нет смысла делать вид, что это не так. Она жестока даже не столько физически, сколько психически: человек вырывается из нашей жизни, и после него остается только ледяная тишина смерти. Исчезает всякая надежда на какое бы то ни было общение, ибо одним-единственным ударом крушатся все мосты. Те, кто заслуживает долгой жизни, уничтожаются во цвете лет, а никчемнейшие люди доживают до старости. Такова суровая действительность, от которой не уйти. Угнетающее воздействие, оказываемое на нас жестокостью и бессмысленностью смерти, грозит подорвать веру в милосердного Бога, в справедливость и доброту. Но есть и другая точка зрения, с которой смерть кажется радостным событием. В свете вечности смерть − это свадьба, таинство соединения (misterium coniunctionis). Душа, так сказать, соединяется со своей недостающей половиной и тем самым обретает целостность. На греческих саркофагах радостный элемент представлен танцующими девами, на этрусских гробницах − картинами пиршеств. Когда благочестивый каббалист рабби Симон бен Иохаи умер, его друзья говорили, что он справил свадьбу. До сих пор во многих местах в День всех святых принято устраивать пирушки на могилах. В этом обычае отражено ощущение смерти как праздничного события.
Один из широко распространенных мифов о потустороннем мире образуют представления и образы, связанные с перевоплощением душ — реинкарнацией.
В стране, духовная культура которой очень сложна и намного древнее нашей — я имею в виду, конечно, Индию, — идея реинкарнации кажется столь же ясной, сколь для нас, скажем, идея о сотворении мира Богом или о существовании некоего spiritus rector («направляющего духа»). Образованные индусы знают, что мы не разделяем их образа мыслей, но это их нисколько не волнует. С точки зрения духа Востока последовательность жизни и смерти — это бесконечная непрерывность, вечное колесо, вращающееся без всякой цели. Человек живет, достигает знания, умирает и начинает снова, с самого начала. Лишь вместе с Буддой появилось представление о цели, а именно — о преодолении земного существования. (…)
Представление о повторном рождении неотделимо от представления о карме. Кардинальный вопрос заключается в том, личностна ли карма. Если карма принадлежность личности, значит, предопределенная судьба, с которой человек входит в жизнь, есть нечто, достигнутое предшествующими жизнями, и это доказывает непрерывность личности. Если же это не так, если внеличностная карма соединяется с человеком в акте его рождения − значит, карма каждый раз возрождается заново, то есть личностной непрерывности не существует.
Ученики дважды спрашивали Будду, принадлежит ли человеческая карма личности или нет. Каждый раз он отклонял этот вопрос, говоря, что знание ответа на него не может способствовать освобождению человека от иллюзии бытия. Будда считал, что для его учеников было бы намного полезнее предаться медитации над цепью Нидана, то есть над рождением, жизнью, старостью и смертью, а также над причиной и воздействием страдания.
Я не могу ответить на вопрос, является ли карма, которую я проживаю, итогом моих предшествующих жизней, или она представляет собой скорее достижение моих предков, чье наследие сосредоточилось во мне. Являюсь ли я сочетанием жизней этих предков; воплощаю ли я эти жизни вновь? Жил ли я в прошлом как отдельная личность; достиг ли я настолько высокого уровня развития, чтобы суметь ныне найти решение этих вопросов? Не знаю. Будда оставил вопрос открытым, и мне кажется, что и сам он не знал точного ответа.
Я вполне мог бы представить себе, что я жил в прошедших веках и там сталкивался с вопросами, на которые не был в состоянии ответить; что мне было необходимо родиться вновь, ибо в то время я не выполнил предложенной мне задачи. Согласно моему представлению, когда я умру, мои деяния последуют за мной. Я принесу с собой все, что я сделал. А пока я должен предпринять все усилия, чтобы не прийти к концу с пустыми руками. Судя по всему, так же думал и Будда, предостерегая своих учеников от пустых, бесплодных рассуждений.
Смысл моего существования заключается в вопросе, заданном мне жизнью. Можно было бы выразиться наоборот: я сам являюсь вопросом, заданным миру, и я должен сообщить свой ответ − иначе я сам начинаю зависеть от ответа, который будет дан мне окружающим миром. Эту сверхличностную жизненную задачу я выполняю ценой труда и усилий. Возможно, тот же вопрос занимал и моих предков, не сумевших на него ответить. Не потому ли на меня столь большое впечатление произвело то обстоятельство, что финал «Фауста» не содержит в себе окончательной развязки? Не потому ли я так живо заинтересовался сформулированной Ницше проблемой дионисийского аспекта жизни, путь к которому, судя по всему, утрачен христианской традицией? А может быть, взывающие к ответу загадки задавал мне неутомимый Вотан-Гермес моих алеманских и франкских предков? А может, прав был Рихард Вильгельм, шутливо утверждая, что в прошлой жизни я был мятежным китайцем, а теперь ищу в Европе корни своей восточной души? (…)
Я думаю и том, что действующая личность предъявляет миру вопрос, взывающий к ответу. Но поставленный мною вопрос может оказаться неудовлетворительным − так же, как и мой ответ. В этом случае некто, обладающий моей кармой − то есть, по-видимому, я сам − должен родиться заново, чтобы дать более полный ответ. Возможно, мне не дано родиться заново, пока мир не нуждается в таком ответе; возможно, мне предстоит несколько веков полного покоя, пока не появится нужда в ком-то, интересующемся теми же вопросами и способном взяться за ту же задачу. Я представляю себе, что может наступить более или менее длительный период покоя, пока не возникнет потребность в возобновлении урока, которому я посвятил свою жизнь.
Вопрос о карме для меня темен; то же относится и к вопросу о повторном рождении личности и странствиях души. Libera et vacua mente1 (со свободным и открытым умом) я внимательно прислушиваюсь к индийской доктрине повторного рождения и в мире собственного опыта ищу подлинные и достоверные знаки, указывающие на реинкарнацию. Естественно, я не беру в расчет многочисленные свидетельства тех, кто верит в реинкарнацию. Понятие «вера» означает для меня только наличие феномена веры, но не сообщает ничего о том содержании, которое является объектом веры. Последнее я должен обнаружить эмпирическими методами, и лишь после этого смогу его принять. До последнего времени, несмотря на мое самое внимательное отношение, мне не удавалось обнаружить ничего убедительного; лишь совсем недавно мне приснился целый ряд снов, которые, похоже, описывают процесс реинкарнации знакомых мне умерших. Но другие никогда не сообщали мне об аналогичных снах, и поэтому у меня нет оснований для сравнения. Поскольку это мое наблюдение субъективно и не имеет параллелей, я предпочитаю просто упомянуть о нем, но не пытаюсь его анализировать. Вместе с тем я должен признаться, что после этих снов я увидел проблему реинкарнации несколько иными глазами, хотя все еще не имею возможности высказать определенное мнение.
Предполагая, что жизнь продолжается «там», мы не можем представить себе иной формы бытия, помимо психической: ведь жизнь психической субстанции не нуждается ни в пространстве, ни во времени. Психическое бытие − и в первую очередь занимающие нас здесь внутренние образы − предоставляет материал для всех мифических спекуляций о жизни в потустороннем мире, и в моем восприятии «та» жизнь − это продолжение мира образов. Следовательно, психическая субстанция может быть тем самым бытием, в котором помещен потусторонний мир или «страна мертвых». С этой точки зрения бессознательное и «страна мертвых» − синонимы.
С психологической точки зрения жизнь в потустороннем мире кажется логическим продолжением психической жизни в старости. По мере старения возрастает склонность к созерцанию и размышлениям, что, естественно, приводит к возрастанию роли внутренних образов в жизни человека. «Старцам вашим будут сниться сны». Это, конечно, предполагает, что души старцев не полностью одеревенели или окаменели − sero mrdicina paratur cum mala per longas convaluere moras[4] . В старости перед внутренним взором человека начинают проходить воспоминания о прошедшей жизни и, размышляя, он узнает себя во внутренних и внешних образах прошлого. Это похоже на подготовку к бытию в потустороннем мире − точно так же как философия, по мнению Платона, есть подготовка к смерти.
Внутренние образы не позволяют мне потеряться в воспоминаниях чисто личного свойства. Многие старики слишком озабочены мысленным воскрешением прошлого. Они оказываются пленниками своей памяти. Но если взгляд в прошлое отрефлектирован и переведен на язык образов, он может стать своего рода разбегом перед прыжком. Я стараюсь увидеть линию, ведущую через мою жизнь в мир и обратно, в пространство, находящееся вне мира.
Вообще говоря, представления людей о потустороннем во многом состоят из предрассудков, выдающих желаемое за действительное. Так, в большинстве представлений потусторонний мир рисуется как приятное место. Мне это вовсе не кажется очевидным. Я не думаю, что после смерти наши духи окажутся на каком-нибудь прелестном цветущем лугу. Если бы в потустороннем мире все было так хорошо и приятно, между нами и блаженными духами непременно возникло бы дружественное общение, и еще до рождения на нас изливались бы добро и красота. Но ничего такого нет и в помине. Почему же существует эта непреодолимая преграда между ушедшими и живыми? По меньшей мере половина сообщений о встречах с мертвецами повествует о страшных впечатлениях, связанных с мрачными духами; как правило, страна мертвых хранит ледяное молчание, не отзываясь на скорбь тех, кто остался одинок.
Я хотел бы продолжить невольно возникшую мысль и сказать, что в моем представлении мир слишком унитарен, чтобы можно было допустить существование совершенно непротиворечивого по своей природе «потустороннего». «Там» также есть «природа», и она тоже в каком-то смысле Божья. Мир, в который мы вступим после смерти, будет велик и ужасен, подобно Богу и всей известной нам природе. И я не могу представить себе, что страданий больше не будет. То, что я пережил в своих видениях 1944 года − освобождение от тяжести собственного тела и восприятие смысла, − было глубочайшим блаженством. Но там были и тьма, и странное, непривычное отсутствие человеческого тепла. Вспомните черную скалу! Она была темной, из самого тяжелого гранита. Что это означало? Если бы не существовало несовершенства, не было исходного дефекта в самих основах творения, откуда бы могло взяться стремление к созиданию, тоска по тому, что еще должно быть осуществлено? Почему человек и творение служат предметом заботы богов? Почему им важно, чтобы цепь Нидана не прерывалась? В конце концов, Будда противопоставляет мучительной иллюзии бытия свое «ничто», а христианин уповает на скорый конец этого мира.
Мне кажется вполне вероятным, что в потустороннем мире также есть некоторые ограничения; но души мертвых лишь постепенно обнаруживают пределы своей свободы. Где-то «там» должен быть некий определяющий фактор, некий императив, стремящийся положить конец состоянию «потусторонности». Я полагаю, что этот творческий императив несет ответственность за решение вопроса о том, каким именно душам предстоит возродиться. Я могу помыслить, что некоторым душам бытие в трехмерном пространстве кажется более блаженным состоянием по сравнению с вечностью. Но, возможно, это зависит от степени полноты, достигнутой этими душами в период их земного, человеческого бытия.
Возможно, продолжение жизни в трехмерном пространстве теряет смысл по достижении душой определенной меры прозрения; иначе говоря, высокая мера прозрения способна уничтожить всякое стремление к повторному воплощению. Тогда душа должна покинуть трехмерный мир и достичь того, что буддисты называют нирваной. Но если у нее еще остается возможность как-то распорядиться своей кармой, она возвращается обратно в мир желаний, в жизнь, поступая так, вероятно, в силу переживаемой потребности завершить незавершенное.
В моем случае речь должна идти, по-видимому, о непреодолимом желании понять, что же именно обусловило мое появление на свет. В этом заключается самый сильный элемент моей природы. Можно сказать, что это ненасытное стремление к пониманию породило сам феномен сознания, нужный для того, чтобы узнать о процессах, которые происходят в окружающем мире, и составить мифические концепции на основании скудных намеков со стороны бессознательного.
У нас нет доказательств того, что какая-то часть нашего существа вечна. Мы в лучшем случае можем допустить, что какая-то часть нашей психической субстанции продолжает существовать после физической смерти. Мы также не знаем, обладает ли эта часть самосознанием. Не исключено, что некоторую определенность здесь могли бы внести наблюдения за так называемой психической диссоциацией. В большинстве случаев комплекс расщепления личности проявляется как нечто, обладающее собственным личностным сознанием. Так персонифицируются голоса, слышимые душевнобольным. Свою докторскую диссертацию я посвятил как раз разбору феномена персонифицированных комплексов. При желании эти комплексы можно посчитать доводом в пользу непрерывности сознания. К числу аналогичных доводов относятся также удивительные наблюдения над случаями глубоких обмороков, наступающих в результате острых повреждений мозга, когда полная потеря сознания сопровождается сохранением восприятия внешнего мира и богатыми, эмоционально насыщенными сновидениями. Поскольку кора головного мозга − то есть место, где сосредоточена функция сознания − оказывается выключенной, иного объяснения феноменам подобного рода дать пока невозможно. Они могут доказывать по меньшей мере субъективную сохранность способности сознавать − даже в состоянии явной утраты сознания.
Решающий, жизненно важный вопрос для каждого человека состоит в следующем: связан ли он с чем-то бесконечным или нет? Только сознавая все великое значение бесконечности, мы можем избежать распыления нашего внимания на пустяки, на цели, которые на самом деле вовсе не важны. Мы требуем, чтобы мир признал те наши качества, которые мы рассматриваем как нашу личную принадлежность − то есть наш талант и красоту. Чем большее значение человек придает ложным ценностям, чем меньше развито в нем чувство насущного, тем менее удовлетворительна его жизнь. Он чувствует свою ограниченность, поскольку перед ним стоят ограниченные цели; в результате возникают зависть и ревность. Если мы поймем и ощутим, что здесь, в этой жизни нас уже что-то связывает с бесконечностью, наши желания и установки изменятся. В конечном счете мы чего-то стоим только потому, что воплощаем нечто существенное; если же это «нечто» отсутствует, жизнь оказывается прожитой зря. Присутствие элемента безграничности имеет решающее значение и для наших отношений с другими людьми.
Наш век сместил все акценты на «здесь и сейчас», что привело к «демонизации» человека и его мира. Феномен диктатуры вместе со всеми обусловленными им ужасающими бедствиями имеет своим источником близорукость сверхинтеллектуалов, из-за которой человек оказался оторван от трансцендентного и стал жертвой бессознательного. Но задача человека состоит как раз в противоположном: осознать то, что устремляется наружу из глубин бессознательного. Он не должен ни длить свое бессознательное состояние, ни сохранять тождество с бессознательными элементами своего существа, уклоняясь таким образом от своего призвания, которое заключается в приумножении сознания. Насколько можно понять, единственная цель человеческого бытия состоит в том, чтобы осветить мрак «просто» существования. Можно было бы даже сказать, что как бессознательное воздействует на нас, точно так же и преумножение нашего сознания воздействует на бессознательное.